Cogito, ergo sum.
Поднимаю в связи вот с этой поучительной историей.
Римейк канувшего у истоков "Кошки без тени" душераздирающего мемуара о том, как я излечилась от комплекса "жены Достоевского". Тогда я не знала, что заодно мне посчастливилось получить универсальную прививку от высоконаучных разборов, о чем, собственно, и мемуар.
читать дальше
Итак на заре туманной юности была я легковерна, о других судила по себе и мечтала о карьере то ли декабристки, то ли жены Достоевского, желая возложить себя на алтарь Служения Кому-то или Чему-то (но обязательно с Большой Буквы). И тут на улице ко мне подошел Он! Объект Служения. С бородой, в кожаной куртке и толстом вязаном свитере. Одним словом, гений. Непризнанный.
Он рассуждал о «Космосе в творчестве», говорил, что нужно «мощно работать», смеялся над «дешевкой» и «халтурой», презирал удачливых ничтожеств и прочая, и прочая, и прочая. Я внимала. Ведь, если человек намекает, что он гений, зачем ему врать? Гений и есть! Если он презирает всяческих бездарей, значит они бездари! Не станет же человек просто так обзываться!
Не могу сказать, что я была влюблена, но я была ошарашена, подавлена величием, а утверждение, что «мужчина – начало созидающее, а женщина – начало сопутствующее» вполне ложилось на мою декабристско-достоевскую концепцию. Я с готовностью хлопала глазами, а меня с еще большей готовностью поучали и воспитывали. Все шло к свадьбе, хотя гений был порядком меня старше, а дома моего декабризма не разделяли, что его (декабризм) только усугубляло, и тут…
Тут меня пригласили в гости. В мастерскую, где собралось человек шесть гениев. Все были равны, как на подбор - бородаты, велики, непризнаны. Они сидели за покрытым клеенкой в крупные горохи столом и презирали и клеймили негениев, иногда отвлекаясь на то, чтоб сказать друг другу комплимент или тонко пошутить. И еще они пили чай. Особенный. Исключительно цейлонский, заваренный тайным образом. Заваривание это длилось, кажется, 26 минут. Или 31. Не помню…
Меня учили заваривать. Я изо всех сил запоминала, проникаясь величием момента. И тут пришел новый гений. И принес запись Вертинского.
Все собрались слушать, но мой личный Достоевский решил, что, пока мужчины будут припадать к истокам, «Верочка заварит нам чаю». А это значит, идти на кухню и НЕ СЛЫШАТЬ. А хочется!!!
И я решилась на подлог. Засекла время (26 или 31 минуту), добыла из «уборщицкой» коробки 10 пакетиков разового ГРУЗИНСКОГО чаю, залила кипятком, поставила на медленный огонек. Пока заварка прела, я стояла под дверью и подслушивала Вертинского. Время истекло. Я взяла грузинское безобразие, слила в чайничек, сокрыла следы своего преступления и с трясущимися ногами понесла.
Пьют. На лицах – значительное одобрение. Как мудро, что заваривать и подавать чай должна женщина. Ведь женщина – начало сопутствующее, и т.д. Я в шоке, и тут мой гений, видимо, решив, что меня перехвалили, изрекает:
- Господа, объясните, что девушке из приличной семьи, принятой в ОБЩЕСТВЕ, неприлично слушать Розенбаума.
А я его многие питерские, казачьи, военные вещи и тогда любила, и сейчас люблю. И стало мне обидно, что такие песни так низко ценят столь достойные люди. Спрашиваю, за что?!
Мне в ответ и то, что это профанация, и то, что какой-то там жид не вправе трогать грязными лапами святое. И вкус у Розенбаума дурной, и таланта никакого, и образы нелепые, избитые, и рифмы плохие, и голоса нет, и на гитаре играть не умеет, и вообще все это моветонище.
И тут Остапа понесло. А Гумилев, спрашиваю, это поэзия?
- Да! – отвечают мне, - Гумилев - величайший поэт, патриот, офицер, от жидов и большевиков умученный. И как я могу его равнять с каким-то?!
- Но, - хлопаю я глазами, - объясните, ну почему:
«наступили весенние дни
и бежала медведица-ночь,
догони ее, князь, догони,
зааркань и к седлу приторочь» – плохо, а
«лесной прохладой полон вечер,
затихла в озере вода,
зажгите на веранде свечи,
здесь так покойно, господа» - гениально?
Вы будете смеяться, мне таки объяснили. Со страстью. Перебивая друг друга! Первое четверостишие разнесли по кочкам, как вульгарное, низкопробное, бездарное, с претензией, но абсолютно провальное, с глагольными рифмами, отвратительным звуковым рядом, сбитым размером и так далее.
Зато второе вознесли на пьедестал и засыпали лавровым листом. Господа не понимали, как я не вижу разницы, сетовали на то, что я размениваюсь на дешевку, вместо того, чтоб черпать из кладезя классики и учиться на лучших образцах. Они превозносили элегантную простоту, четкость ритма, образность, сыпали терминами, которых я тогда не знала и сейчас не знаю и знать не хочу. Это было подробно, страстно, наукообразно, остроумно, тонко… Ах, как это было шикарно!
А я стояла и видела на месте тех, кого честно считала гениями, завистливых истеричных неудачников, которые распускают хвосты перед залетной дурочкой и друг перед другом. И было мне противно, грустно и смешно, а мой декабризм таял, как сахар в стакане чая. Минут через десять я не выдержала. Невежливо перебив особенно остроумный пассаж о претензиях Розенбаума на принадлежность к русской поэзии, я призналась:
- Господа, вы только что раскритиковали Гумилева и превознесли до небес Розенбаума. А перед этим выпили грузинского разового чаю из пакетиков и не заметили. На сём я с вами прощаюсь. Дверь найду.
И нашла. Я по-прежнему боготворю Гумилева. Я по-прежнему слушаю раннего Розенбаума, зато с верой в заявляемую гениальность и компетентность у меня стало плохо. Так же как и с уважением к критикам. Если я вижу или слышу кого-то, кто с пеной у рта долго и упорно что-то клеймит, перед моим взором встает мастерская с непризнанными гениями и грузинский чай.
ЗЫ. Не так давно я повторила трюк, показав "знатокам" кусок Симонова, где заменила имена и звания на нечто квазиэльфийское. читать дальшеУзнала, что Константин Михайлович это «очевидная женская проза», что мужики никогда не будут плакать и пускать слюни по таким поводам, что автор не понимает, о чем пишет, не имеет никакого представления о войне, зато у него не все в порядке с гормональным фоном, отсюда и гомосексуальные намеки, и… Продолжать не буду. Все это мы видели в сетевых рецензиях не раз и не два.
По дополнительным просьбам общественности:
Вот он, по мнению знатоков образец "сугубо женской" прозы"
Эрьен лежал на носилках в тени, под густыми кустами орешника. Его
только что напоили водой; наверное, он глотал ее с трудом: воротник рубахи и и плечи были у него мокрые.
- Я здесь, - Лермиэль сел на землю рядом с Эрьеным.
Эрьен открыл глаза так медленно, словно даже это движение требовало от него неимоверного усилия.
- Слушай, - шепотом сказал он, впервые так обращаясь к Лермиэлю, - добей меня. Нет сил мучиться, окажи услугу.
- Не могу, - дрогнувшим голосом сказал Лермиэль.
- Если бы я только сам мучился, а то всех обременяю. - Эрьен с трудом выдыхал каждое слово.
- Не могу, - повторил Лермиэль.
- Дай кинжал, я сам…
Лермиэль молчал.
- Боишься?
- Нельзя тебе так умирать, - собрался наконец с духом Лермиэль, - не имеешь права. На воинов подействует. Если б мы с тобой вдвоем шли...
Он не договорил фразы, но умирающий Эрьен не только понял, но и поверил, что, будь они вдвоем, Лермиэль не отказал бы ему в праве умереть.
- Ах, как я мучаюсь, - он закрыл глаза, - как мучаюсь, Лермиэль, если бы ты знал, сил моих нет! Отрави меня, прикажи знахарке, чтобы отравила, я ее просил - не дает, говорит, нету. Ты проверь, может, врет?
Теперь он снова лежал неподвижно, закрыв глаза и сжав губы. Лермиэль встал и, отойдя в сторону, подозвал к себе знахарку.
- Безнадежно? - спросил он тихо. Она только всплеснула своими маленькими ручками.
- Что вы спрашиваете? Я уже три раза думала, что совсем умирает. Несколько часов осталось жить, самое долгое.
- Есть у вас что-нибудь усыпить его? - тихо, но решительно спросил Лермиэль.
Знахарка испуганно посмотрела на него большими детскими глазами.
- Это нельзя!
- Я знаю, что нельзя, ответственность моя. Есть или нет?
- Нет, - сказала знахарка, и ему показалось, что она не солгала.
- Нет сил смотреть, как он мучается.
- А у меня, думаете, есть силы? - ответила она и, неожиданно для Лермиэля, заплакала, размазывая слезы по лицу. Лермиэль отвернулся от нее, подошел к Эрьену и сел рядом, вглядываясь в его лицо. Лицо это перед смертью осунулось и от худобы помолодело. Лермиэль вдруг вспомнил, что Эрьен на целых шесть лет моложе его и к концу Весенней войны был еще молодым десятником, когда он, Лермиэль, уже командовал полком. И от этого далекого воспоминания горечь старшего, у которого умирает на руках младший, охватила душу одного человека над телом другого.
"Ах, Эрьен, Эрьен, - подумал Лермиэль, - не хватал звезд с неба, когда был у меня под началом, служил по-разному - и лучше и хуже других, потом воевал за Сулар, наверное храбро: два ордена даром не дадут, да и под Танном не струсил, не растерялся, командовал, пока стоял на ногах, а теперь вот лежишь и умираешь здесь, в лесу, и не знаешь и никогда не
узнаешь, когда и где кончится эта война... на которой ты с самого начала хлебнул такого горя..."
- Хоть бы «Белых волков» сохранить, - открыв глаза и заметив сидящего рядом Лермиэля, шепотом сказал Эрьен.
Нет, он не был в забытьи, он лежал и думал почти о том же, о чем думал Лермиэль.
- А почему бы его не сохранить? - уверенно сказал Лермиэль. - Вынесем знамя, выйдем с оружием, доложим, как воевали. Почему же не сохранить? Мы его не запятнали и не запятнаем, клянусь кровью Звезд..
- Все б ничего, - закрыл глаза Эрьен, - только больно очень. Иди, у тебя дела! - совсем уже тихо, через силу, проговорил он и снова закусил от боли губу...
ЗЗЫ. А вот это уже наиклассическая классика, но механизм пляски "знатоков" от знания, что перед ними немецкий юмор (Гумилев, Розенбаум, грузинский чай, женская проза) все тот же.
"Собралось как-то небольшое общество вполне светских и интеллигентных людей. Все мы были прекрасно одеты, вели приятную беседу и чувствовали себя наилучшим образом - все, кроме двух юных студентов, недавно вернувшихся из Германии, совершенно заурядных молодых людей. Им было как-то не по себе - казалось, что они томятся, - а на самом деле мы были просто слишком умны для них . читать дальшеНаша блестящая, но чересчур изысканная беседа, наши утонченные вкусы были выше их понимания. В этом обществе они были не на месте; им вовсе не следовало быть среди нас. Впоследствии все это признали.
Мы играли фрагменты из произведений старинных немецких композиторов. Мы обсуждали философские и этические проблемы. Мы изящно ухаживали за дамами. И острили - необычайно тонко.
После ужина кто-то прочитал французское стихотворение, и оно привело нас в восторг; потом одна дама спела чувствительную балладу на испанском языке, и кое-кто из нас даже прослезился, - до того это было, трогательно.
И вдруг вышеупомянутые молодые люди осмелели и спросили, не приходилось ли нам слышать, как герр Слоссен-Бошен (который только что приехал и сидел внизу в столовой) поет одну восхитительную немецкую комическую песенку.
Насколько мы могли припомнить, нам этого слышать не приходилось.
Молодые люди утверждали, что это была самая смешная песенка на свете и что, если мы хотим, то они попросят герра Слоссен-Бошена (с которым они хорошо знакомы) спеть нам ее. Это такая смешная песня, говорили они , что
когда герр Слоссен-Бошен спел ее однажды в присутствии германского императора, его (германского императора) пришлось отнести в постель.
Они говорили, что никто не поет ее так, как герр Слоссен-Бошен. Во время исполнения он сохраняет такую торжественную серьезность, что можно подумать, будто он читает трагический монолог, и от этого все, конечно,
становится еще более уморительным. Они говорили, что вы никогда не могли бы заподозрить ни по его голосу, ни по его поведению, что он поет нечто смешное, - этим он бы все испортил. Именно эта серьезность и даже
некоторая торжественность и составляют всю прелесть его исполнения.
Мы сказали, что жаждем его услышать, что нам хочется всласть посмеяться, и они сбегали вниз и привели герра Слоссен-Бошена.
По-видимому, он ничего не имел против того, чтобы спеть, потому что немедленно пришел к нам наверх и , ни слова не говоря, сел за фортепиано.
"Ну, он вас сейчас распотешит! Уж вы посмеетесь", - шепнули нам молодые люди, проходя через комнату, чтобы занять скромную позицию за спиной профессора.
Герр Слоссен-Бошен аккомпанировал себе сам. Нельзя сказать, что вступление было очень подходящим для комических куплетов. Мелодия была какая-то мрачная и заунывная, от нее пробегали мурашки по коже. Но мы
шепнули друг другу, что вот она - немецкая манера смешить, и приготовились ею наслаждаться.
По-немецки я не понимаю ни слова. Меня учили этому языку в школе, но, окончив ее , я уже через два года начисто все забыл и с тех пор чувствую себя гораздо лучше. Однако мне очень не хотелось обнаружить мое невежество
перед присутствующими. Поэтому я придумал план, показавшийся мне очень остроумным. Я не спускал глаз со студентов и делал то же, что они . Они фыркали - и я фыркал, они смеялись - и я смеялся. Кроме того, время от времени я позволял себе хохотнуть, как если бы только я один заметил какие-то пикантные детали, ускользнувшие от других . Мне казалось это очень ловким приемом.
Я заметил, что во время пения многие из присутствующих, так же как и я, не спускали глаз с юных студентов. Когда студенты фыркали, они тоже фыркали, когда студенты хохотали, они тоже хохотали. А так как во время
пения эти молодые люди непрерывно фыркали, хохотали и покатывались со смеху, то все шло наилучшим образом.
И несмотря на это, немецкий профессор, казалось, был чем-то недоволен.
Вначале, когда мы стали смеяться, на его лице отразилось крайнее удивление, как будто он ожидал всего чего угодно, но только не смеха. Нам это показалось очень забавным: мы решили, что в этой его невозмутимой
серьезности и заключается самое смешное. Если он чем-нибудь выдаст, что понимает, как это смешно, - пропадет весь эффект. Мы продолжали смеяться, и его удивление сменилось выражением досады и негодования. Он свирепо
посмотрел на всех нас (кроме тех двух молодых людей, которых он не мог видеть, потому что они сидели за его спиной). Тут мы чуть не лопнули от смеха. Мы говорили, что эта штука нас уморит. Одних только слов, говорили
мы, было бы довольно, чтобы довести нас до судорог, а тут еще эта шутовская серьезность, - нет, это уже слишком.
Во время исполнения последнего куплета он превзошел самого себя. Он сверкнул на нас таким лютым взглядом, что, не знай мы заранее немецкой манеры петь комические куплеты, мы бы испугались. Между тем он придал
своей странной мелодии столько надрывней тоски, что если бы мы не знали, какая это веселая песенка, мы бы зарыдали.
Он кончил под взрывы страшного хохота. Мы говорили, что в жизни не слышали ничего смешнее. И как только некоторые могут считать, удивлялись мы, что у немцев нет чувства юмора, когда существуют такие песенки. И мы
спросили профессора, почему бы ему не перевести эту песенку на английский язык, чтобы все могли ее понимать и узнали бы наконец, что такое настоящие комические куплеты.
И тут Слоссен-Бошен взорвался. Он ругался по-немецки (язык этот, по-моему, как нельзя более пригоден для подобной цели), он приплясывал, он размахивал кулаками, он поносил нас всеми ему известными английскими
бранными словами. Он кричал, что никогда в жизни его еще так не оскорбляли.
Выяснилось, что его песня - вовсе не комические куплеты. В ней , видите ли, пелось о юной деве, которая обитала в горах Гарца и которая отдала жизнь ради спасения души своего возлюбленного. Он умер , и их души
встретились в заоблачных сферах , а потом , в последней строфе , он обманул ее душу и улизнул с другой душой . Я не ручаюсь за подробности, но это наверняка было что-то очень грустное. Герр Бошен сказал, что он пел эту песню однажды в присутствии германского императора, и он (германский император) рыдал, как малое дитя. Он (герр Бошен) сказал, что эта песня считается одной из самых трагических и трогательных немецких песен.
Мы оказались в ужасном, совершенно ужасном положении. Что тут можно сказать? Мы оглядывались, ища молодых людей, которые сыграли с нами эту штуку, но они незаметно ускользнули, как только пение прекратилось.
Вот как закончился этот вечер. Первый раз в жизни я видел, чтобы гости расходились так тихо и поспешно. Мы даже не простились друг с другом. Мы спускались поодиночке, ступали неслышно и старались держаться неосвещенной
стороны лестницы. Мы шепотом просили лакея подать пальто и шляпу, сами открывали дверь, выскальзывали на улицу и быстро сворачивали за угол, по возможности избегая друг друга"
(С) Джером К. Джером
Римейк канувшего у истоков "Кошки без тени" душераздирающего мемуара о том, как я излечилась от комплекса "жены Достоевского". Тогда я не знала, что заодно мне посчастливилось получить универсальную прививку от высоконаучных разборов, о чем, собственно, и мемуар.
читать дальше
Итак на заре туманной юности была я легковерна, о других судила по себе и мечтала о карьере то ли декабристки, то ли жены Достоевского, желая возложить себя на алтарь Служения Кому-то или Чему-то (но обязательно с Большой Буквы). И тут на улице ко мне подошел Он! Объект Служения. С бородой, в кожаной куртке и толстом вязаном свитере. Одним словом, гений. Непризнанный.
Он рассуждал о «Космосе в творчестве», говорил, что нужно «мощно работать», смеялся над «дешевкой» и «халтурой», презирал удачливых ничтожеств и прочая, и прочая, и прочая. Я внимала. Ведь, если человек намекает, что он гений, зачем ему врать? Гений и есть! Если он презирает всяческих бездарей, значит они бездари! Не станет же человек просто так обзываться!
Не могу сказать, что я была влюблена, но я была ошарашена, подавлена величием, а утверждение, что «мужчина – начало созидающее, а женщина – начало сопутствующее» вполне ложилось на мою декабристско-достоевскую концепцию. Я с готовностью хлопала глазами, а меня с еще большей готовностью поучали и воспитывали. Все шло к свадьбе, хотя гений был порядком меня старше, а дома моего декабризма не разделяли, что его (декабризм) только усугубляло, и тут…
Тут меня пригласили в гости. В мастерскую, где собралось человек шесть гениев. Все были равны, как на подбор - бородаты, велики, непризнаны. Они сидели за покрытым клеенкой в крупные горохи столом и презирали и клеймили негениев, иногда отвлекаясь на то, чтоб сказать друг другу комплимент или тонко пошутить. И еще они пили чай. Особенный. Исключительно цейлонский, заваренный тайным образом. Заваривание это длилось, кажется, 26 минут. Или 31. Не помню…
Меня учили заваривать. Я изо всех сил запоминала, проникаясь величием момента. И тут пришел новый гений. И принес запись Вертинского.
Все собрались слушать, но мой личный Достоевский решил, что, пока мужчины будут припадать к истокам, «Верочка заварит нам чаю». А это значит, идти на кухню и НЕ СЛЫШАТЬ. А хочется!!!
И я решилась на подлог. Засекла время (26 или 31 минуту), добыла из «уборщицкой» коробки 10 пакетиков разового ГРУЗИНСКОГО чаю, залила кипятком, поставила на медленный огонек. Пока заварка прела, я стояла под дверью и подслушивала Вертинского. Время истекло. Я взяла грузинское безобразие, слила в чайничек, сокрыла следы своего преступления и с трясущимися ногами понесла.
Пьют. На лицах – значительное одобрение. Как мудро, что заваривать и подавать чай должна женщина. Ведь женщина – начало сопутствующее, и т.д. Я в шоке, и тут мой гений, видимо, решив, что меня перехвалили, изрекает:
- Господа, объясните, что девушке из приличной семьи, принятой в ОБЩЕСТВЕ, неприлично слушать Розенбаума.
А я его многие питерские, казачьи, военные вещи и тогда любила, и сейчас люблю. И стало мне обидно, что такие песни так низко ценят столь достойные люди. Спрашиваю, за что?!
Мне в ответ и то, что это профанация, и то, что какой-то там жид не вправе трогать грязными лапами святое. И вкус у Розенбаума дурной, и таланта никакого, и образы нелепые, избитые, и рифмы плохие, и голоса нет, и на гитаре играть не умеет, и вообще все это моветонище.
И тут Остапа понесло. А Гумилев, спрашиваю, это поэзия?
- Да! – отвечают мне, - Гумилев - величайший поэт, патриот, офицер, от жидов и большевиков умученный. И как я могу его равнять с каким-то?!
- Но, - хлопаю я глазами, - объясните, ну почему:
«наступили весенние дни
и бежала медведица-ночь,
догони ее, князь, догони,
зааркань и к седлу приторочь» – плохо, а
«лесной прохладой полон вечер,
затихла в озере вода,
зажгите на веранде свечи,
здесь так покойно, господа» - гениально?
Вы будете смеяться, мне таки объяснили. Со страстью. Перебивая друг друга! Первое четверостишие разнесли по кочкам, как вульгарное, низкопробное, бездарное, с претензией, но абсолютно провальное, с глагольными рифмами, отвратительным звуковым рядом, сбитым размером и так далее.
Зато второе вознесли на пьедестал и засыпали лавровым листом. Господа не понимали, как я не вижу разницы, сетовали на то, что я размениваюсь на дешевку, вместо того, чтоб черпать из кладезя классики и учиться на лучших образцах. Они превозносили элегантную простоту, четкость ритма, образность, сыпали терминами, которых я тогда не знала и сейчас не знаю и знать не хочу. Это было подробно, страстно, наукообразно, остроумно, тонко… Ах, как это было шикарно!
А я стояла и видела на месте тех, кого честно считала гениями, завистливых истеричных неудачников, которые распускают хвосты перед залетной дурочкой и друг перед другом. И было мне противно, грустно и смешно, а мой декабризм таял, как сахар в стакане чая. Минут через десять я не выдержала. Невежливо перебив особенно остроумный пассаж о претензиях Розенбаума на принадлежность к русской поэзии, я призналась:
- Господа, вы только что раскритиковали Гумилева и превознесли до небес Розенбаума. А перед этим выпили грузинского разового чаю из пакетиков и не заметили. На сём я с вами прощаюсь. Дверь найду.
И нашла. Я по-прежнему боготворю Гумилева. Я по-прежнему слушаю раннего Розенбаума, зато с верой в заявляемую гениальность и компетентность у меня стало плохо. Так же как и с уважением к критикам. Если я вижу или слышу кого-то, кто с пеной у рта долго и упорно что-то клеймит, перед моим взором встает мастерская с непризнанными гениями и грузинский чай.
ЗЫ. Не так давно я повторила трюк, показав "знатокам" кусок Симонова, где заменила имена и звания на нечто квазиэльфийское. читать дальшеУзнала, что Константин Михайлович это «очевидная женская проза», что мужики никогда не будут плакать и пускать слюни по таким поводам, что автор не понимает, о чем пишет, не имеет никакого представления о войне, зато у него не все в порядке с гормональным фоном, отсюда и гомосексуальные намеки, и… Продолжать не буду. Все это мы видели в сетевых рецензиях не раз и не два.
По дополнительным просьбам общественности:
Вот он, по мнению знатоков образец "сугубо женской" прозы"
Эрьен лежал на носилках в тени, под густыми кустами орешника. Его
только что напоили водой; наверное, он глотал ее с трудом: воротник рубахи и и плечи были у него мокрые.
- Я здесь, - Лермиэль сел на землю рядом с Эрьеным.
Эрьен открыл глаза так медленно, словно даже это движение требовало от него неимоверного усилия.
- Слушай, - шепотом сказал он, впервые так обращаясь к Лермиэлю, - добей меня. Нет сил мучиться, окажи услугу.
- Не могу, - дрогнувшим голосом сказал Лермиэль.
- Если бы я только сам мучился, а то всех обременяю. - Эрьен с трудом выдыхал каждое слово.
- Не могу, - повторил Лермиэль.
- Дай кинжал, я сам…
Лермиэль молчал.
- Боишься?
- Нельзя тебе так умирать, - собрался наконец с духом Лермиэль, - не имеешь права. На воинов подействует. Если б мы с тобой вдвоем шли...
Он не договорил фразы, но умирающий Эрьен не только понял, но и поверил, что, будь они вдвоем, Лермиэль не отказал бы ему в праве умереть.
- Ах, как я мучаюсь, - он закрыл глаза, - как мучаюсь, Лермиэль, если бы ты знал, сил моих нет! Отрави меня, прикажи знахарке, чтобы отравила, я ее просил - не дает, говорит, нету. Ты проверь, может, врет?
Теперь он снова лежал неподвижно, закрыв глаза и сжав губы. Лермиэль встал и, отойдя в сторону, подозвал к себе знахарку.
- Безнадежно? - спросил он тихо. Она только всплеснула своими маленькими ручками.
- Что вы спрашиваете? Я уже три раза думала, что совсем умирает. Несколько часов осталось жить, самое долгое.
- Есть у вас что-нибудь усыпить его? - тихо, но решительно спросил Лермиэль.
Знахарка испуганно посмотрела на него большими детскими глазами.
- Это нельзя!
- Я знаю, что нельзя, ответственность моя. Есть или нет?
- Нет, - сказала знахарка, и ему показалось, что она не солгала.
- Нет сил смотреть, как он мучается.
- А у меня, думаете, есть силы? - ответила она и, неожиданно для Лермиэля, заплакала, размазывая слезы по лицу. Лермиэль отвернулся от нее, подошел к Эрьену и сел рядом, вглядываясь в его лицо. Лицо это перед смертью осунулось и от худобы помолодело. Лермиэль вдруг вспомнил, что Эрьен на целых шесть лет моложе его и к концу Весенней войны был еще молодым десятником, когда он, Лермиэль, уже командовал полком. И от этого далекого воспоминания горечь старшего, у которого умирает на руках младший, охватила душу одного человека над телом другого.
"Ах, Эрьен, Эрьен, - подумал Лермиэль, - не хватал звезд с неба, когда был у меня под началом, служил по-разному - и лучше и хуже других, потом воевал за Сулар, наверное храбро: два ордена даром не дадут, да и под Танном не струсил, не растерялся, командовал, пока стоял на ногах, а теперь вот лежишь и умираешь здесь, в лесу, и не знаешь и никогда не
узнаешь, когда и где кончится эта война... на которой ты с самого начала хлебнул такого горя..."
- Хоть бы «Белых волков» сохранить, - открыв глаза и заметив сидящего рядом Лермиэля, шепотом сказал Эрьен.
Нет, он не был в забытьи, он лежал и думал почти о том же, о чем думал Лермиэль.
- А почему бы его не сохранить? - уверенно сказал Лермиэль. - Вынесем знамя, выйдем с оружием, доложим, как воевали. Почему же не сохранить? Мы его не запятнали и не запятнаем, клянусь кровью Звезд..
- Все б ничего, - закрыл глаза Эрьен, - только больно очень. Иди, у тебя дела! - совсем уже тихо, через силу, проговорил он и снова закусил от боли губу...
ЗЗЫ. А вот это уже наиклассическая классика, но механизм пляски "знатоков" от знания, что перед ними немецкий юмор (Гумилев, Розенбаум, грузинский чай, женская проза) все тот же.
"Собралось как-то небольшое общество вполне светских и интеллигентных людей. Все мы были прекрасно одеты, вели приятную беседу и чувствовали себя наилучшим образом - все, кроме двух юных студентов, недавно вернувшихся из Германии, совершенно заурядных молодых людей. Им было как-то не по себе - казалось, что они томятся, - а на самом деле мы были просто слишком умны для них . читать дальшеНаша блестящая, но чересчур изысканная беседа, наши утонченные вкусы были выше их понимания. В этом обществе они были не на месте; им вовсе не следовало быть среди нас. Впоследствии все это признали.
Мы играли фрагменты из произведений старинных немецких композиторов. Мы обсуждали философские и этические проблемы. Мы изящно ухаживали за дамами. И острили - необычайно тонко.
После ужина кто-то прочитал французское стихотворение, и оно привело нас в восторг; потом одна дама спела чувствительную балладу на испанском языке, и кое-кто из нас даже прослезился, - до того это было, трогательно.
И вдруг вышеупомянутые молодые люди осмелели и спросили, не приходилось ли нам слышать, как герр Слоссен-Бошен (который только что приехал и сидел внизу в столовой) поет одну восхитительную немецкую комическую песенку.
Насколько мы могли припомнить, нам этого слышать не приходилось.
Молодые люди утверждали, что это была самая смешная песенка на свете и что, если мы хотим, то они попросят герра Слоссен-Бошена (с которым они хорошо знакомы) спеть нам ее. Это такая смешная песня, говорили они , что
когда герр Слоссен-Бошен спел ее однажды в присутствии германского императора, его (германского императора) пришлось отнести в постель.
Они говорили, что никто не поет ее так, как герр Слоссен-Бошен. Во время исполнения он сохраняет такую торжественную серьезность, что можно подумать, будто он читает трагический монолог, и от этого все, конечно,
становится еще более уморительным. Они говорили, что вы никогда не могли бы заподозрить ни по его голосу, ни по его поведению, что он поет нечто смешное, - этим он бы все испортил. Именно эта серьезность и даже
некоторая торжественность и составляют всю прелесть его исполнения.
Мы сказали, что жаждем его услышать, что нам хочется всласть посмеяться, и они сбегали вниз и привели герра Слоссен-Бошена.
По-видимому, он ничего не имел против того, чтобы спеть, потому что немедленно пришел к нам наверх и , ни слова не говоря, сел за фортепиано.
"Ну, он вас сейчас распотешит! Уж вы посмеетесь", - шепнули нам молодые люди, проходя через комнату, чтобы занять скромную позицию за спиной профессора.
Герр Слоссен-Бошен аккомпанировал себе сам. Нельзя сказать, что вступление было очень подходящим для комических куплетов. Мелодия была какая-то мрачная и заунывная, от нее пробегали мурашки по коже. Но мы
шепнули друг другу, что вот она - немецкая манера смешить, и приготовились ею наслаждаться.
По-немецки я не понимаю ни слова. Меня учили этому языку в школе, но, окончив ее , я уже через два года начисто все забыл и с тех пор чувствую себя гораздо лучше. Однако мне очень не хотелось обнаружить мое невежество
перед присутствующими. Поэтому я придумал план, показавшийся мне очень остроумным. Я не спускал глаз со студентов и делал то же, что они . Они фыркали - и я фыркал, они смеялись - и я смеялся. Кроме того, время от времени я позволял себе хохотнуть, как если бы только я один заметил какие-то пикантные детали, ускользнувшие от других . Мне казалось это очень ловким приемом.
Я заметил, что во время пения многие из присутствующих, так же как и я, не спускали глаз с юных студентов. Когда студенты фыркали, они тоже фыркали, когда студенты хохотали, они тоже хохотали. А так как во время
пения эти молодые люди непрерывно фыркали, хохотали и покатывались со смеху, то все шло наилучшим образом.
И несмотря на это, немецкий профессор, казалось, был чем-то недоволен.
Вначале, когда мы стали смеяться, на его лице отразилось крайнее удивление, как будто он ожидал всего чего угодно, но только не смеха. Нам это показалось очень забавным: мы решили, что в этой его невозмутимой
серьезности и заключается самое смешное. Если он чем-нибудь выдаст, что понимает, как это смешно, - пропадет весь эффект. Мы продолжали смеяться, и его удивление сменилось выражением досады и негодования. Он свирепо
посмотрел на всех нас (кроме тех двух молодых людей, которых он не мог видеть, потому что они сидели за его спиной). Тут мы чуть не лопнули от смеха. Мы говорили, что эта штука нас уморит. Одних только слов, говорили
мы, было бы довольно, чтобы довести нас до судорог, а тут еще эта шутовская серьезность, - нет, это уже слишком.
Во время исполнения последнего куплета он превзошел самого себя. Он сверкнул на нас таким лютым взглядом, что, не знай мы заранее немецкой манеры петь комические куплеты, мы бы испугались. Между тем он придал
своей странной мелодии столько надрывней тоски, что если бы мы не знали, какая это веселая песенка, мы бы зарыдали.
Он кончил под взрывы страшного хохота. Мы говорили, что в жизни не слышали ничего смешнее. И как только некоторые могут считать, удивлялись мы, что у немцев нет чувства юмора, когда существуют такие песенки. И мы
спросили профессора, почему бы ему не перевести эту песенку на английский язык, чтобы все могли ее понимать и узнали бы наконец, что такое настоящие комические куплеты.
И тут Слоссен-Бошен взорвался. Он ругался по-немецки (язык этот, по-моему, как нельзя более пригоден для подобной цели), он приплясывал, он размахивал кулаками, он поносил нас всеми ему известными английскими
бранными словами. Он кричал, что никогда в жизни его еще так не оскорбляли.
Выяснилось, что его песня - вовсе не комические куплеты. В ней , видите ли, пелось о юной деве, которая обитала в горах Гарца и которая отдала жизнь ради спасения души своего возлюбленного. Он умер , и их души
встретились в заоблачных сферах , а потом , в последней строфе , он обманул ее душу и улизнул с другой душой . Я не ручаюсь за подробности, но это наверняка было что-то очень грустное. Герр Бошен сказал, что он пел эту песню однажды в присутствии германского императора, и он (германский император) рыдал, как малое дитя. Он (герр Бошен) сказал, что эта песня считается одной из самых трагических и трогательных немецких песен.
Мы оказались в ужасном, совершенно ужасном положении. Что тут можно сказать? Мы оглядывались, ища молодых людей, которые сыграли с нами эту штуку, но они незаметно ускользнули, как только пение прекратилось.
Вот как закончился этот вечер. Первый раз в жизни я видел, чтобы гости расходились так тихо и поспешно. Мы даже не простились друг с другом. Мы спускались поодиночке, ступали неслышно и старались держаться неосвещенной
стороны лестницы. Мы шепотом просили лакея подать пальто и шляпу, сами открывали дверь, выскальзывали на улицу и быстро сворачивали за угол, по возможности избегая друг друга"
(С) Джером К. Джером
@темы: мемуар
*пошла убиваться ап стенку*
Не надо убиваться. Это для здоровья вредно.
Я просто сказала, что под образцом сугубо женской прозы
есть эльфы, есть эмоции... Но нету литературы. Исчезла она. А чтоб она появилась нужен антураж произведения.
Образец, как он приведен, может принадлежать, что девочке, что мальчику, что гению, что кустарю.
Образец, как он приведен, может принадлежать, что девочке, что мальчику, что гению, что кустарю.
Имхо, спорное утверждение. Т.е. да, контекст важен, но в данном случае контекст - это истуация, а ее ни на йоту не поменяли...
Вот и выходит у ряда критегоф, как Эла отметила, что, коли эльфы, значит, того-с, девочье фэнтези
А я о чем! А барышня какая у него получилась! Пальчики оближешь! И ведь нету эльфов...
"это «очевидная женская проза», что мужики никогда не будут плакать и пускать слюни по таким поводам, что автор не понимает, о чем пишет, не имеет никакого представления о войне, зато у него не все в порядке с гормональным фоном, отсюда и гомосексуальные намеки, и… " .
После чего Вы заявляете, что это она, Гемма, приводит пример "женской прозы" и это она интерпретирует данный текст.
Марина_, простите, напрашивается вопрос - вы всерьез ничего не понимаете? Или тут что-то иное?
Я просто сказала, что под образцом сугубо женской прозы еще раз и медленно - не образцом сугубо женской прозы, а образцом обозванного сугубо женской прозой. Разница все еще не уловлена?
есть эльфы, есть эмоции... Но нету литературы. Исчезла она. А чтоб она появилась нужен антураж произведения.
Образец, как он приведен, может принадлежать, что девочке, что мальчику, что гению, что кустарю. опаньки... какую часть яйца вам надо съесть, чтобы уяснить себе его качество?!
напомните мне, плиз, кто из классиков ХХ века рассказывал о таком эпизоде из своей жизни - сидит это он, читает кого-то из второстепенных классиков века девятнадцатого, добропорядочно-скучноватого, идет описание городской улицы, на следующей странице оно продолжается... и вдруг при переходе взгляда на следующую страницу он едва не вскрикивает с первых же фраз - это не может быть тот же самый текст, это не может быть тот же самый автор, как это он вдруг стал гением... и еще несколько строк спустя обнаруживает имя Настасьи Филипповны. Переплетчик нечаянно сброшюровал несколько страниц из Достоевского с этим вот добропорядочно-второстепенным...
Есть литература в приведенном отрывке - хотя это именно отрывок, но это отрывок из хорошего текста, а не из фигни. Есть там литература. А вот ярлыка - нету. И как только исчезают вторичные
половыепризнаки, маскируя знакомые имена эльфийскими - определять качество текста критик должен сам в меру наличия у себя мозгов и вкуса.Так что "пальчики оближешь" - это в прямом смысле или в переносном? И при чем тут отсутствие эльфов в контексте данного треда? Все же в том смысле, что и без эльфов может "по-дамски" выйти?
Да, прикалываюсь я
Только, еще раз.
Ela
Есть литература в приведенном отрывке - хотя это именно отрывок, но это отрывок из хорошего текста, а не из фигни.
В приведеноом отрывке есть хороший текст, грамотный, качественный. А вот как примерно вы и сказали, наличие литературы определять "критик должен сам в меру наличия у себя мозгов и вкуса."
И я ничего не имею против прикола Геммы с "горе критиками", но чего-то после прочтения мне стало не уютно. И я, повторюсь уже не знаю в который раз, решила провести эксперимент на себе. Если все так и есть с текстами (не с литературой), то открыв Симонова на любом отрывке и переставив имена, амуницию, антураж можно получить пример, который "горе критиками" будет воспринят, как "женская проза".
Я проделала эти телодвижения. У меня не получилось. Не получилось пристойно ситуацию переделать в антураж этой среднестатистической фэнтези. А значит и предъявить критикам нечего. Я, правда, не писатель. Но грамоту ж разумею .
Такая у конкретной меня получилась проблема с текстом Симонова. О ней я и сказала
Так, что не надо мне про уловленную разницу.
А меня в тексте "плодовитого писателя" просто потрясло сходство сюжета (не того потока сознания, что в анотации написан) с одним из романов Хайнлайна. Гражданин поменял ГГ мальчика на девочку. (Так что "женская проза" похоже очень популярна в народе) Аф-фтор даже не потрудился антураж переделать Поэтому я по диагонали сей опус до конца последила. Хотелось, как кто-то из моих приятелей говорит, обнять и плакать
Так что - нет, НАДО про уловленную разницу.
Да, прикалываюсь я
Угу... Верится слабо, ну да ладно.
Про "любой отрывок" - это уж, простите, ваши собственные умозаключения, ни Гемма, ни кто-то другой к ним отношения не имеет. Как и к "проблеме с текстом Симонова", из этих умозаключений вытекающей. Сами выдвинули гипотезу, сами её не смогли подтвердить - ну так другие здесь не при чем. Соответственно, не стоит им приписывать собственных идей. Гемма говорила совершенно о другом, так что, увы, про разницу все-таки надо.
А Эльтеррус... Ну, Эльтеррус, этим все сказано. Бог с ним.
С другой стороны я также шиплю и плююсь ядом, когда речь заходит, например, о Тимати или Сергее Звереве (в ипостаси певца), как те "гении" о Розенбауме...
Пошел искать тараканы у себя...
С "женской прозой" пример великолепный. Вот с пмощьютаких мистификаций только и можно отличить настоящих критиков от самоуверенных болванов.
Последние части не осилил, но история прекрасна Снимаю шляпу
Если б только Симонова. Я раз за разом с ужасом понимаю, что то, на чем я росла, нонеча читается мало. Даже Дюма - судят по фильмам, и то в лучшем случае.
Или вот недавно говорила с очень милой молодой парой. Так уж вышло, что им понравилась "Млава" и они жаловались. что "ничего такого" больше не попадается. При этом ни "Россию молодую" ни ту же тетралогию ребята не читали и читать до нашего разговора не думали. В новинках искали.
Да уж чего далеко ходить, один мой друг, именно друг, хоть и другого поколения взялся за Мопассана только после "Василиска".
Правда, я не в курсе подавляющего большинства современной литературы, причем это не поза, как было в свое время с Фурмановым и Фадеевым. Времени нет и голова другим забита.
А эксперименты прекрасны. Там им, критиканам, и надо.
Как говорит Задорнов - "Какая жаль!"
Невесело все это как-то...
Вот и вываливают в мировое пространство свои суждения и мнения...
Но зато от ошибок юности это меня уже надежно оберегло.
Дык и я о том же, а не послал бы мне Дионис этих гениев с чаем, я бы так и принимала на веру уверения в автогениальности и автоправе-судить-все-и-вся. Ужас!!!
Но все-таки стоит верить в лучшее. Вот хотя бы благодаря таким юным созданиям, заваривающим "неправильный чай" и отличающим Пушкина от Грибоедова. Ну и, конечно, Джерому К Джерому...
Или вот недавно говорила с очень милой молодой парой. Так уж вышло, что им понравилась "Млава" и они жаловались. что "ничего такого" больше не попадается. При этом ни "Россию молодую" ни ту же тетралогию ребята не читали и читать до нашего разговора не думали.
Увы, могу себя отнести все к тем же малоначитанным. То, что попалось мне по пути в жизнь, слава Богу, мимо не прошло, но потом со мной случился британский наш Профессор с его хоббитами, и понеслась душа в фэнтези, чуть ли не отвергнув все остальное. Сейчас порой стыдно разговаривать с людьми - то не читала, это не знаю, а время уже катастрофически упущено. Сейчас его уже ни на что не хватает...
Ну а я фэнтези начала читать в 1995 сразу с "Гибели богов"... И ничего вроде, втянулась. Так что никогда не поздно начинать.